Максим Аверин раскрыл причину семейной драмы: «Брат не понимает меня»

Актер признался, что не страдает из-за многолетнего конфликта

Вы могли бы не узнать Максима Аверина? Я — смогла! Потому что я безалаберная! Непутевая. Мало ли кто там стоит у служебного входа и курит? Я его и не сразу заметила. Ну это бы еще ладно…

Через два часа, уже всласть с ним наобщавшись, я решительно не узнавала его на сцене! Еще намедни смотрела в «Платонове» — он был на месте. Вот Аверин! Тот самый, про которого зрители говорят: «Идем на Макса!» А здесь «Там же, тогда же» — и если бы я не знала, кто стоит на сцене… Абсолютное перевоплощение! И я иду после спектакля за кулисы выразить ему свое этим восхищение… Ведь совсем не просто уйти от себя. А он — мне навстречу. Прямо со сцены. И такой теплый! Такой разнеженный зрительским приятием!

…А пришел-то на работу колючий. Заведенный. И Анна Якунина — его постоянная партнерша — навстречу метнулась. И радостная улыбка на ее лице сразу — на сочувствие: «Что с настроением? Ты из-за этого?..» — «Да!» И понятно по интонациям, что речь про какой-то их междусобойчик, про что-то профессиональное, чью-то, видимо, недоработку, которую сейчас надо будет самому исправлять. Потому что он перфекционист — качество, без которого не состоялся еще ни один талант.

А время-то расписано по минутам. Сейчас — интервью, потом он целых сорок минут будет сам выставлять на сцене свет, затем — спектакль. А завтра — уже в дорогу. А там и день рождения: 26 ноября ему исполнится 44.

Пока же мы садимся в пустой гримерке и начинаем просто разговаривать. И я, как всегда при общении с ним, поражаюсь: какой же он все-таки эмоциональный, какой открытый, искренний! И доверчивый. Такой беззащитный в своей откровенности…

Хороший. Просто очень хороший Максим Аверин.

— Максим, раз уж сегодня вечер неузнавания, вы будете богатым или уже богатый?

— Смотря в каких понятиях говорить о богатстве… Все, что мне необходимо в жизни, тот максимум, о чем я мечтал, у меня уже есть. Но говорить про денежное богатство в стране, где люди едва сводят концы с концами, — это неприлично. Нельзя оскорблять людей, поэтому я никогда не фотографировался на унитазах, в ваннах и среди мебели. А о чем я бы хотел сказать — это о мечтах, о том, что они осуществимы. Когда говорят: «Да нет, Макс, ты не сможешь…» — я отвечаю: «Нет! Я чувствую, это будет!» И это происходило.

Мечту можно осуществить. Но в нее надо не просто верить, а к ней идти. Многие просто думают: «Ах, я загадал, и это будет!» Но мечта — дама капризная. Так что богатство должно быть внутри человека: в его мечтах, в его желании изменить этот мир к лучшему. Чтобы говорили: «Черт, он был богат! Богат душой!»

— В человеке все должно быть прекрасно: и душа, и мысли… Когда мы виделись в последний раз, вы говорили, что хотели бы построить дом. Дом — не такое уж особенное богатство, он ведь нужен каждому. Строите?

— Да, сейчас как раз строю.

— Это будет обитель эстета? Вы ведь эстет?

— Я не то чтобы такой уж эстет, но мне приятно для себя и для других делать какие-то вещи красивыми. Но красивое себяведение в жизни не отменяет нравственной составляющей! Например, когда в детстве что-то съел со сковородки и побежал дальше, это было осуществимо. А сейчас я даже яйцо всмятку разбиваю ложкой. Не потому, что я такой стал эстет, а просто есть вещи, которые человек должен делать даже для себя изящными.

— Вы осмысленно к этому идете или у вас врожденное чувство прекрасного?

— Ну, я работаю над собой.

— Значит, всяких дорогих наворотов у вас в доме не будет? А будет такая утонченная берлога?

— Так и произойдет. Моя мечта была сделать библиотеку. Все книги собрать воедино, потому что они разбросаны по разным местам. От мамы много книг осталось… Я недавно снимался в Юсуповском дворце, и мне сделали ночное путешествие по нему. И я, блуждая по этому дворцу, увидел библиотеку. Как это сделано! Как невероятно продумано, как это функционально, как это здорово, как красиво! А вообще мое эстетство, по-моему, заключается в том, чтобы по-настоящему во всем стремиться быть человеком красивым: не внешне, а внутренне. Не только Пушкина цитировать, но и на асфальт не плевать.

— Вам нравится время, в котором вы существуете?

— Сложное время. Я понимаю, почему сейчас многие сходят с ума, информационная атака такая колоссальная, что человеку очень непросто ее выдержать. Мир становится доступным благодаря технологиям, интернет-пространству, возможности с дивана заказать все, что ты хочешь: от еды до самолета. Но человек все более становится одиноким. Вопреки всем этим благам он все в результате утыкается в свое абсолютное одиночество.

— У вас это тоже есть? Вы ощущаете свое одиночество?

— Нет, я не скажу этого. Я не могу чувствовать себя одиноким, потому что я все время окружен людьми. Это часть моей работы, моей профессии. Приходя на съемочную площадку, я оказываюсь окружен людьми, партнерами, гримерами, всеми цехами, операторами — это все работа! И в этом смысле тоже есть работа над собой. Мало ли что мне сегодня не нравится! Но я нахожусь среди людей, и я должен учитывать и их тоже свободу, и их право. Раньше был более категоричен, и если мне что-то не нравилось, я об этом заявлял. А теперь я прекрасно понимаю, что не все могут соответствовать твоему темпераменту, твоей температуре в работе. Все не могут быть со 100 процентами накала, и не каждый может быть лидером. Надо учитывать, что бывают и слабые люди, а есть и посильнее. И что человеку очень сложно в этом мире.

— Чтобы учитывать чужую слабость, надо быть вдвойне сильным. Как справляетесь?

— Хорошее настроение — это как нижнее белье, его надо с утра надевать.

— Вы тоскуете по юности?

— Я даже думал, кому больше повезло: мне, чьи лучшие годы, юность выпали на 90-е, или же человеку, который сейчас приходит в профессию, но не для профессии. Мы горели. Мы были первым выпуском после развала Советского Союза, когда не было распределения, не было вообще понятно, что будет дальше, особенно с театром! Но тем не менее наш курс, все 19 человек, все в профессии.

— Голодали в студенческое время?

— Пустые полки были, но наличие «сникерса» все меняло! Идешь, ешь и думаешь: «Прекрасно, замечательно!» Мы как-то выжили без этих богатств, о которых мы говорим сегодня. Помню, опаздываешь куда-то — денег на такси нет, метро уже закрыто, и ты не мучаешься, идешь пешком. И домой тоже пешком, хотя прилично было идти. Я помню, что я тогда очень много ходил и не уставал. Сдавал экзамен какой-нибудь сложный и от переизбытка каких-то эмоций, помню, с Калининского до Воробьевых гор ходил, и какие-то мысли в голове рождались, роились… Я и сейчас это делаю. К сожалению, редко, потому что тебе надо успеть на много работ: утром съемки, потом репетиции, спектакль. Но иногда я это очень люблю: сесть в машину, приехать на Воробьевы горы и стоять — смотреть на город, который, конечно, стал невероятно красивым. А тогда было странное время, смутное…

— Смутное время рождает таланты…

— Вообще я… Иногда так задумываюсь, всякое ведь могло случиться, по-другому жизнь пошла бы, что бы было? Я даже представить себе не могу. Меня бы не было, наверное, уже…

— Ну почему сразу не было? Писали бы, например. У вас хорошие стихи.

— Стихи — не мой хлеб. Это происходит по вдохновению, а там, где я работаю, иногда вдохновение можно заменить профессионализмом. Я даже книгу третий год не сдаю, мне все время кажется, что надо переписать, переделать. Потому что артист — это здесь и сейчас, я не могу написать — и «это навсегда!». Потому что в моей профессии завтра будет спектакль, и будет еще возможность двинуться вперед. Поэтому я не люблю премьеры. Не люблю! Это самые чудовищные спектакли, когда ты еще себя проверяешь, а уже приходит публика. А если это еще и профессиональная публика, которая выходит и говорит (изображает надменное закуривание и на выдохе): «Не получилось!»

— Для вас это тяжело? Вы зависимы от чужого мнения?

— От мнения публики? Да, зависим.

— От мнения коллег?

— Это другое. Зависеть смотря от чего. Публика — мой непосредственный оппонент, и я не понимаю, как это — ставить спектакль и думать: «Зритель не понимает? Да и черт с ним!» Тогда для кого это все? Я убежден, что зритель — это соучастник. Нельзя, чтобы он сидел и думал: «Так, завтра мне надо успеть сделать то, поехать туда…» Я хочу, чтобы он забыл на эти два часа, что есть мобильный телефон, что нужно посмотреть пробки, надо позвонить кому-то. Я хочу, чтобы у него были слезы, был смех, но все сейчас… А по поводу мнения коллег, ну… Есть люди, чье мнение мне, безусловно, важно. Но выходить-то на сцену мне! Это также касаемо жизни. Я могу выслушать ваше мнение, и даже где-то даже скажу: «Черт! Может, я и заблуждался!» Но жить-то мне! Принимать решение мне! Перед Господом Богом отвечать мне! Мнений миллион — кто-то в упор может меня не воспринимать. Здесь уже до шутки дошло. Я часто в интервью говорил, что каждый день Михалков мне не звонит. И когда я встретил Никиту Сергеевича, он сказал: «Что ты там все… Куда тебе надо позвонить?»

Но я уже себя воспитал — просто не обращать внимания, не подключаться, не вступать ни в никакие обсуждения, когда по отношению к тебе адресно пишут какую-то гадость. Например: «Он все время улыбается…» Простите, а когда это было или стало дурным тоном — улыбаться людям? Пишут: «Он артист одной роли!» А вы видели другие мои работы? Ну не любите, не надо. Но мне вот было бы лень писать пасквиль… Ну просто лень бы было! Во-первых, я себя уважаю. Я никогда в жизни про врага не напишу какую-то мерзость, потому что мне кажется, это тебя самого принижает! Но, в принципе, есть другие задачи и цели. И есть другие люди, кто не читает это, а любит мою работу, приходит с удовольствием в театр, не по одному разу, и сегодняшний аншлаг и завтрашний, и новые премьеры, которые выходят, они это подтверждают. А пасквили… Сегодня написал, а завтра это уже в туалете на гвозде. А вот что ты сам из себя представляешь, что впереди тебя — вот это важно!

— Вы довольны собой, когда мысленно подводите итоги?

— Когда год проходит, я всегда подвожу итог, осмысливаю, что за год сделано. Где прокололся, ошибся, а что получилось. И я думаю: «У тебя был хороший год! Хороший!» И перечисляю: «Так, отлично — съемки в двух потрясающе интересных проектах, супер! Классно, что записал это, сделал то! Вот поеду со «Щелкунчиком» туда, сыграл 90 представлений». Но итог этого — что дальше? Невозможно с этим приобретением сидеть и думать: «Отлично все!»

— А что дальше?

— На следующий год я должен сделать две премьеры, одну из них — в Театре сатиры, и я мечтаю об этом. Хочу! Сплю и вижу! Дальше я надеюсь, что те фильмы, в которых запланировано сниматься, будут сняты. Планируются поездки по всему миру, потому что мне будет 45, и мы хотим не то чтобы юбилей — Боже упаси! — но какие-то итоги подвести. Все-таки 45 — это для мужчины такой возраст интересный! И я с нетерпением жду премьеры фильма, в котором я сейчас снялся. Это тоже поворот. Вся моя судьба — это яркий пример, когда свою роль играет случай. Всю жизнь — вдруг раз, и случай! И он меня выбрасывает на какой-то новый виток! И когда все вокруг говорят: «Ну, все понятно!» — мне вообще непонятно: что завтрашний день мне принесет? Поэтому интересно.

— Какой случай был последним?

— Я пришел в магазин: мне надо было что-то купить на гастроли, что-то легкое, какую-то одежду комфортную для переездов по 400 километров. И я вдруг осознал, что для мужчины 40 лет одежда резко раз — и исчезает! И ты должен уже одеваться в серо-черный… А мы были с моей подругой Юлией Ивановой — она талантливый художник, модельер. Я ей говорю: «Давай подумаем…» Она перебивает: «Я женский мастер!» Я ей говорю: «Подожди ты, женский мастер! Ты же не знаешь, что еще может быть! А вот если так сделать или так?» Нет, ну почему все думают, что мужчина в 40 лет не должен быть ярким?! Почему думают, что на отдыхе мужчина должен быть в каких-то рейтузах? Почему он летом не может быть в чем-то более экстравагантном… Это же тоже настроение! Монохромная одежда — это прекрасно, это основа гардероба, но собственное настроение и состояние свободы можно обыгрывать принтами и формами!

И вот мы уже сделали два показа — на Неделе моды в Сочи и на международной выставке в Москве — CPM: я не только принимал участие в создании мужских вещей, но и ходил по подиуму в качестве модели. Иногда думаю: «Черт возьми, что же это такое? Тихо сиди! Успокойся!» Но я не могу! Мое настроение — это чемоданное настроение. У меня дома висят в ряд костюмы, я смотрю: «Так, это — туда, это — сюда». Все уже понятно. И стоят несколько тревожных чемоданчиков. Приезжаю, один на другой меняю и уезжаю.

— Выходные — не ваши дни?

— Не всегда все бывает гладко, и если какая-то накладка, скажем, раз: отмена съемок, то в этот день я ничего не сделаю. Потому что сбой произошел. А когда день загружен, я и это успеваю сделать, и это. И могу сказать, что мне это очень нравится.

— Вы не производите впечатления человека, который злоупотребляет какими-то допингами, откуда энергия на такую жизнь?

— Здесь как теплообмен. Он же все равно происходит. Начнем с того, что за эти годы выработались свои биочасы, и в семь вечера у тебя взлет какой-то идет. Когда спектакль в шесть вечера, ты так: «Подожди, подожди, не подступило еще!» А в семь — вот что надо! А после спектакля… Бывает, конечно, что долго не могу уснуть. Ну я что делаю? Покатаюсь по Москве. А потом, часто получается, что ты после спектакля мчишься дальше, переезжаешь в другой город: ночью и самолеты, и поезда, и машины гораздо удобнее. Либо уже просто отваливаешься, потому что сил нет. Спектакли бывают двух видов: или ты недоволен, и это все — мука на всю ночь… или так доволен, что до ломоты в суставах. И ты весь хочешь вытянуться, выкрутиться. И еще что-то хочешь сделать. Раньше после спектакля я еще спортом занимался. И по пять километров бегал.

— Как вы включаете артиста?

— Это мне пока еще неведомая штука, которая живет своей жизнью. Недавно снимали, снимали, и вот сцена финальная, и вдруг не то настроение пошло. Сродни чему-то ностальгическому, близкое к какой-то разлуке, и слезы как-то рядом… И я думаю: «Так! Не то! В чем дело?» И вдруг до меня доходит, что в сцене, которую сейчас будут снимать, все это заложено вторым планом: герой сметен, раздавлен, но должен был выйти к людям и поблагодарить их. И я думаю: «Как это так? Организм внутри меня сам к этой сцене подготовился!» И я сыграл без всяких репетиций. Значит, есть там что-то мне не принадлежащее.

— Вас не пугает, что вы однажды можете перепутать себя сценического и настоящего?

— Раневская очень здорово на вопрос: «Вы когда играете, забываетесь в роли?» — ответила: «Если бы я забывалась, я бы упала в оркестровую яму!» Так что, я думаю, нет, у меня в принципе шизофренических мыслей не было и, я надеюсь, не будет. Но вообще это интересно.

— Мне всегда казалось, что чем человек более пустой внутри, тем проще ему надеть чужую личину. Вас пустым не назовешь…

— Никогда не поймешь, как ты это сделаешь. Никогда! Бывает, раз, и присвоишь. А иногда, наоборот, думаешь: «Да это же мое абсолютно, это я на раз сделаю!» И не получается. Тут нет правил! Мне всегда помогает поиск в себе ассоциации. Если играешь убийцу, это же не значит, что ты должен пойти и убить, но все люди все равно с одинаковыми нервными окончаниями. У каждого своя мастерская, кто-то считает, что проще будь пустым, мне же помогает искать через себя — для меня более легкий путь, когда зритель чувствует: там какая-то есть болевая точка. Кто-то прибегает за пятнадцать минут до начала и виртуозно выпрыгивает на сцену. Да и мне на одних съемках нужно какое-то балагурство, а для других я ухожу, сижу один, сосредоточенный. И я никогда не сплю перед спектаклем, потому что ты просыпаешься какой-то вздутый. Иногда я по два часа репетирую, мучаю людей, потому что мне нужно все проверить и выйти горячим. Быть в тонусе, чтобы как в бане, когда выбегаешь на мороз, а от тела идет пар.

— Кто у вас изображен на майке, что за обаятельнейший малыш?

— Я!

— Вы?

— Да. Это мне зрители прекрасные подарили. Он мне очень нравится.

— Нравится?

— По-моему, глаза не изменились. Они по-прежнему также же широко открытые.

— Да, хорошее фото…

— Это делал знаменитый Евгений Халдей, великий военкор. Он был нашим соседом, и мама попросила сделать фото. Кстати, на всех детских фото всю жизнь у меня вот этот жест (показывает разведенные большой и указательный пальцы), откуда он?

— Мама вас сильно любила?

— Я понимаю, что все родители о своих детях лучше всех думают. Но мама, она была уникальный человек в своей этой любви. И всегда говорила: «Я тебя для себя родила!»

— Вы были поздним ребенком?

— Нет. У мамы все было раннее и замечательное. И она такая красавица была… А кто-то из бабок, повитуха какая-то, что-то такое сказала моей бабушке, дескать, имя его будет известно… И это так всем понравилось! А папа хотел назвать меня Валей, потому что ему нравился Валентин Катаев. А мама сказала: «Что значит Валя? Человек великим будет, а ты — Валя! Нет уж! Пусть лучше будет Максим!» …На этом мое величие и закончилось. (Смеется.) Но мама на самом деле уникальной была женщиной, только она могла так сказать…

— Рассказывайте, рассказывайте!

— …Я, когда был маленький, спросил у мамы: «Что это у меня такие две точки выше колен?» Мама говорит: «Это родинки». Я говорю расстроенно: «Мама, ну зачем они?» А она: «Вот если я тебя потеряю, то по этим родинкам смогу найти!» И вот, когда мамы не стало, одна родинка исчезла… Я так хорошо помню этот разговор…

— Удивительная история…

— Да. Я так книгу закончу. Родинка — это вроде как прощание с той жизнью. Вообще она любопытная в своих разворотах-поворотах…

— Вы были ласковым мальчиком?

— Да у нас как-то не было такого… Мы были очень самостоятельными. У отца были бесконечные экспедиции киношные, которые длились по пять лет, мама круглосуточно работала — швейная машинка была моей колыбельной. И не было, чтоб телячьи нежности. Со мной разговаривали как со взрослым человеком. Меня с детства сажали в поезд без всякого сопровождения. Ну, тогда была другая страна! Я не могу сказать, что я был какой-то отличник. Но я не доставлял проблем своим родителям!

— А в переходный возраст?

— Нет, такого ничего не было, я только в десятом классе что-то начал себе позволять. Были же правила! Нельзя было прогуливать школу, и я не прогуливал. Я никогда не болел, потому что отец меня закалял. Нет, я не был обделен нежностью! Бабушки какие-то были… У меня бабушка названая была — наша соседка, она меня воспитывала. Просто мне прививалось, что нехорошо подводить, и у меня это до сих пор живо. Как это порой ни тяжело. Иногда хочется там часик лишний поспать, но если я дал слово, значит, я сделаю. Потому что неловко человека подвести. И я страшно мучаюсь, когда меня подводят. И поэтому делаю все сам, чтобы сделать это хорошо. (Смеется.)

— Вы мне говорили, что у вас непростые отношения с братом. Как сейчас?

— Отношения — это когда они есть, а когда их нет — это не отношения.

— Ничего не изменилось?

— Мы слишком разные.

— Вы страдаете от этого?

— Я привык жить без этих отношений. Страдают по тому, чего не хватает. А их просто нет. Так получилось. У каждого своя жизнь, и Боже упаси осуждать! Он не понимает меня, я не пойму его. И совсем не обязательно кричать при этом: «Как же так! Вы от одной матери!» Это абсолютно его право — не принимать мою жизнь, как и мое — не принимать его. Но поскольку мы так давно уже не понимаем друг друга, что скорее надо признать, что их просто нет, этих отношений. Мама притом всегда была уверена в нашем разрыве, говорила, что «меня не будет, вы не будете общаться». Почему-то она так была уверена в этом, и в принципе оказалась права.

— У вас есть человек, который может подвинуть мебель в вашем доме?

— Да я вот… сам (смеется) могу… подвигать…

— Вы — это понятно, кто-то кроме вас может себе такое позволить?

— Да у меня все хорошо! У меня есть с кем говорить. А плакаться я не умею. Не то что мне неловко перед кем-то… Нет! Мне просто незачем плакаться. Как-то у меня было… Ночь какая-то такая… Что-то недоброе… И я сказал себе: «Господи! Не гневи Бога! Плакаться тебе! О чем?! Все, что ты хочешь, ты делаешь! Ты не вынужден бежать за рублем! Ты не делаешь работу, которая тебе не нравится. И не такую работу, чтобы потом: «Совесть! Совесть!!» Ты влюблен! У тебя есть близкие друзья, которые всегда рядом. И это не значит, что тебе надо с ними плакаться. Они и так знают, когда тебе…» Вон Аня меня знает просто досконально: она глянет, а ей все понятно, что там у меня с настроением. Ну, она всего меня знает…

— Вы очень с ней близки?

— Да. Это мой спинной мозг. Она знает меня как никто, и она — за меня. Это важно! Доверяет мне, уверена, что я не сделаю что-то неправильно. Это не слепая любовь: «Ах, он все равно хороший!» А она уверена, что я не сделаю плохо. Когда был ее праздник, надо было делать концерт, я подошел и сказал: «Просто будь артисткой и слушайся меня». Другая бы сказала: «Что я буду тебя слушать? Вот я тоже считаю…» А она доверилась, она абсолютно уверена, что я все сделаю правильно. Вот как и сейчас: будет шесть часов, и я пойду на репетицию, потому что сегодня у нас другой художник по свету, и я должен буду сам выставить свет.

— Вы думаете о детях?

— Я не думаю о детях.

— У вас еще нет потребности ощутить отцовство?

— У меня нет сейчас такого ощущения… Дети — это замечательно, прекрасно, но я не могу сказать: я хочу! Для этого очень много всего должно произойти…

— Конечно, я мыслю по-женски, а женщинам просто хочется ребенка, и все…

— К сожалению, наверное, кто-то скажет сейчас: «Ну что это такое?» — но все мои планы и мечты пока сводятся только к профессии. И я в этом списке моих сегодняшних потребностей и необходимостей отцовства пока не вижу. Искусственно создавать — я не ЭКО сейчас имею в виду, а какой-то там ажиотаж в этом вопросе — я не хочу. Мне кажется, в этом, в появлении на свет ребенка, есть какая-то судьба. В списке же моих потребностей и необходимостей пока стоит профессия… Кто-то скажет, наверное: «Ах! Ты не думаешь о том, что это может исчезнуть!» В том плане, что завтра я вдруг могу стать просто неинтересным, или, предположим, какой-то недуг, или просто выйти в тираж. Наверное, это так. Но я об этом не думаю. Потому что тогда бы, наверное, стоило вообще ставить под сомнение саму жизнь. И уж тем более планирование детей. Что значит: «А если меня завтра не будет»? Все постоянно живут синдромом потерянного счастья. Сейчас возьмем кредит, через 10–15 лет отдадим и будем счастливы. И люди так уверены, что за эти 10–15 лет ничего не произойдет. Боже мой! Какая уверенность! Какие мы оптимисты!

— Несколько лет назад я видела вас на пресс-конференции, где собрались не театральные журналисты, а светские. Вас закидали провокационными фразами, но вы держались до конца, даже никого не послали. Помните?

— Да помню, конечно.

— Тогда у меня создалось впечатление, что вы беззащитны перед хамством. Что недавно снова подтвердилось. (Желтая пресса обвинила Аверина в том, что он, якобы, устроил скандал в самолете — авт.)

— Вопрос про самолет? Вы первый человек, которому я даю об этом свой ответ. Я не хочу осуждать людей, которые раздули из этого целое событие, устроили цирк. Этой стюардессе замечательной я желаю, чтобы у нее все было хорошо, желаю счастья. Я ведь не полез в разбирательства, потому что мне неловко влезать в споры с женщинами. Более того, ну зачем, если бы она потом потеряла работу. И самое главное, я благодарен публике, которая не стала принимать участие в этом цирке! И когда мне стали приходить письма, когда люди стали говорить: «Макс, мы же знаем, что ты не мог так сделать!» — это было для меня отдохновением. Но если бы я полез обратно, я бы поставил под сомнение себя. Потому что это было не так. И люди, которые меня любят, знают, что это не так. А люди, которые меня ненавидят, подхватили этот балаган и понесли его дальше. Вот и все. А по поводу моей ранимости, слушайте, я не должен никому доказывать, что я не такой глухарь, что я совсем другой. Я не буду этого делать, потому что я не хочу унижаться. Я не хочу доказывать там, где этого не ждут. У меня есть моя публика, мой зритель, который ничего этого не читает, не верит и идет в театр. И я благодарен публике, которая на следующий день и все последующие спектакли вставала в конце и аплодировала стоя. Я знал, я чувствовал, что в этот момент они имеют в виду эту ситуацию.

— Поддержали?

— Да, они меня поддержали. И это дорогого стоит. Поэтому я не могу их предать. Они же в меня верят. Представляете, какая акция была проведена, что меня два часа продержали в отделении полиции аэропорта, и когда я вышел, вокруг стояло восемь камер.

— Но даже тогда вы не смогли сказать: «Идите …»

— Нет, я сказал: «Пошли в жопу…» Восемь камер! Скажите ребята, вы что, в аэропорту ночевали? И я понял, что должен сейчас выйти и ни одному человеку ничего не сказать! Потому что я был заведен, раздражен. Что я, каждый день в полиции провожу время? И милиционеры, которые там со мной фотографировались: «Макс, мы все понимаем…» Я вообще-то думал, что это какое-то недоразумение… И когда вышел и увидел восемь камер! Я подумал: «Так! Спокойно!» А им зацепиться не за что. Сенсации не получается. Я трезвый абсолютно. Иду ровно. Я им говорю: «Слушайте, ребята, а где вы бываете, когда мы премьеры играем? Я уже не говорю о благотворительности…» Боже, им это неинтересно. Но я же знаю, как делаются новости! Я работаю на телевидении, и я-то уж знаю, сколько получает человек за хорошую, позитивную новость, а сколько за скандальную. Я же знаю, что это разные гонорары! Ну зачем я буду отнимать у них хлеб? Мне это не нужно! Они же тоже, когда мечтали быть журналистами, они же думали, что все будут как Владимир Владимирович Познер, а вынуждены бегать по аэропортам, залезать в эту грязь. И уж тем более если они купят что-то на эти деньги своим детям, я буду только счастлив. Вот и все, что я могу сказать про эту ситуацию. А с меня ничего не взять. Как говорила Люся Гурченко, это правило моей жизни: «Сломать меня нельзя, убить — можно!» Но убить не получается.

— Все равно лично мне кажется, что вы матом послать в принципе не можете.

— Да вы что? Могу я, могу! Я, кстати, может быть, стал и пожестче, но это когда я вижу несправедливость…

— А по отношению к себе?

— По отношению к себе да, иногда, как будто в тупик ставит… Такое бывает, бывает…

— Вы становитесь с годами более закрытым?

— Я в последнее время как-то стал стараться не давать интервью. Не потому, что закрываюсь, а потому, что я много вижу равнодушия. Просто вы меня много лет знаете, мы знакомы и не первый раз вместе… А когда я вижу равнодушие, бессмысленность, когда ты отдаешь, а там блок какой-то стоит, то мне не хочется. Да и зачем про себя орать? Делай свое дело, делай его хорошо. Если ты 15 человек вокруг собрал, то поднимешь и больше. А этот фон, который сейчас творится, это же невозможно! Мне даже как-то страшновато. Вот отчего у меня берлога? Когда все начинают орать про личную жизнь, про разводы, про рождения, отношения, наследство — мне страшно становится оттого, что так можно вывешивать свою жизнь. И хочется спросить: «А вы чем известны по профессии? Вот по профессии вам удается чего-нибудь сделать?» Включаешь телевизор, а там распиливают на куски давно ушедшего большого артиста. Это до какой степени надо не бояться будущего… Как говорится: те, кто не верит в смысл бумеранга, не волнуйтесь: просто не долетел. Это не может так безнаказанно пройти, это вернется. И я думаю: «Боже, сохрани этих людей, чтобы их не ударило более и страшнее…»

Отсюда мое одиночество, потому что так нельзя. Ну нельзя! Такое уже ощущение, что все вокруг сдают ДНК, я иногда шучу, что у меня сегодня в зале все родственники. Но среди моих знакомых таких нет людей, которым бы это было интересно…

— Вы верите в Бога?

— (Долгий выдох.) Это такой вопрос… (Долгая пауза.) Потому что я… Я верю в Бога. В то, что он смотрит за нами за всеми. Я верю в то, что он очень помогает мне. Но только я никогда его ни о чем не прошу. Я каждый день ложусь и говорю: «Господи, спасибо!» Я всегда, когда встаю, так… «Боженька, там тебя все просят, просят… на мне отдохни! Просто отдыхай! Потому что ты мне так щедро даришь все!» Правда. Он так щедро меня одарил в этой жизни: моими родителями, учителями, друзьями, любовью, профессией… Иногда я тоже гневлю его: «Так, что же дальше?» А иногда думаю: «Господи, да любому человеку моей жизни было бы во-о-от!» Ну он щедр ко мне, щедр…

— Есть у вас сейчас любовь?

— Да, есть.

— Я вот шла и думала — сейчас скажу: «Макс, а что вы делаете после спектакля? Поехали в ресторан! Я приглашаю!» А вы стоите у входа в театр в черной куртке, нахлобученном капюшоне, курите, напряженный… Подумала: «Не пойдет…»

— (Смеется.) Я бы пошел, но вечером снова работа… А что касается настроения… Я вышел на улицу, обошел театр, подышал… Проще было бы сорвать Полкана. Проще! Но я бы сам был разрушен. Сам. Есть артисты, которым нужно что-то сделать резкое, с кем-то поругаться, и они, заряжаясь, идут на сцену… Я не умею так. Мне после этого надо долго приходить в себя.

— Не разрушитель вы…

— Нет. Я прохожу на съемочную площадку, и мне важна атмосфера, кто там по ту сторону камеры, оператор, гример, — важно! Я никогда не сяду к другому гримеру, если он меня не вел весь проект. Потому что это только кажется, что без разницы! Вот мне делала грим замечательный художник Валерия Никулина, она мастер просто! Я ей говорю: «Нет, стоп, я подожду тебя. Ты психолог». Потому что она мало того что большой мастер, это еще и момент настроя. Потому что я был не уверен, справлюсь ли я с этой ролью. И в первый съемочный день она говорит: «От тебя такая шла энергия! Как будто из сердца!» Потому что я переживал, я боялся, это очень сложная роль. Первый день — это всегда ад. Потому что тебе еще ничего не присвоено… А там масштабные сцены, и я представляю, как сейчас вся группа, наверное, сидит и думает: зря его утвердили! И я почувствовал, как-то старается это сгладить. Ну, вы представляете: сыграть Петра Первого? Ну это просто… Я должен был играть другую роль, и вдруг звонок: Макс, мы тебе пробуем на Петра. Я говорю: «Прекратите ерундой заниматься! Какой я Петр Первый?» А мне: «Нет, Макс, приезжай, пожалуйста!» Я говорю: «Ребята! Ну зачем? Это все нервы, у меня на выпуске Платонов». — «Нет, приезжай…» Я приехал. Весь грим занимал две минуты: парик и усы. И вдруг я смотрю в зеркало: «Так…» Как это могло прийти в голову режиссеру, что он меня попробовал на Петра? А потом — пробы. Сцену взяли самую сложную, самую такую масштабную — перед Полтавой. И царь не такой… На коне! А он же человек, и ему же тоже страшно. И ему тоже непонятно, как этот бой пройдет. И он идет среди солдат, видит ребенка и спрашивает: «Тебе страшно?» — «Страшно!» — «И мне страшно!» Мне понравилось, что Гинзбург именно такого делает Петра Первого, что он не только царь-царь, а человек сомневающийся, болеющий, потому что он император, он лидер и он — исключение из правил. И в этом его гений, Петра Алексеевича.

— Вы так говорите страстно, как будто первая в вашей жизни роль…

— Я кайфую! Я по 14 часов работаю, и я не устаю, потому что мне нравятся оператор, гример. Режиссер — это счастье, подарок! Он со мной говорит, Господи! Он мне в конце съемок сказал: «Знаешь, что у тебя, Макс, хорошо? Что ты не из тех артистов, которые все знают!» И я думаю: «Кайф! Значит, ты еще можешь быть неофитом!» И я безмерно рад, что каким-то случаем эта роль мне была подарена. Результат я не знаю, но я кайфовал. И я почувствовал на пробах, что я понервничал. Обычно я прихожу: да, да, я все знаю… А тут я понервничал! И мне это понравилось…

Все, целую тебя, ушел работать!

Источник

Понравилось? Поделись с друзьями:
WordPress: 9.85MB | MySQL:86 | 0,335sec